– Почему нас качает? – закричал Володя.
А отец крикнул:
– Беда! Нас оторвало и несет на льдине в море.
Все рыбаки бегали по льдине и кричали:
– Оторвало, оторвало!
А кто-то крикнул:
– Пропали!
Володя заплакал. Днем ветер стал еще сильней, волны набегали на льдину, а кругом было только море. Володин папа связал из двух шестов мачту, привязал на конце красную рубаху и поставил, как флаг. Все глядели, не видать ли где парохода. От страха никто не хотел ни есть, ни пить. А Володя лежал в санях и смотрел в небо: не глянет ли солнышко. И вдруг в прогалине между туч Володя увидел самолет и закричал:
– Самолет! Самолет!
Все стали кричать и махать шапками. С самолета упал мешок. В нем была еда и записка: «Держитесь! Помощь идет!» Через час пришел пароход и перегрузил к себе людей, сани, лошадей и рыбу. Это начальник порта узнал, что на льдине унесло восьмерых рыбаков. Он послал им на помощь пароход и самолет. Летчик нашел рыбаков и по радио сказал капитану парохода, куда идти.
1928
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает.
Вдруг входит учительша Марья Петровна – свезти ее в Ульяновку: пять верст, и дорога хорошая, катаная, – дело на Святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
– Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
– Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
– Вы мне прямо скажите: повезете или нет?
Отец в бороду говорит:
– Некому у нас везти! – И стал клепки ругать еще крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась – и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая:
– Иди запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. – Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу: отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть – так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну – эх, как подымут вскачь! – молодые, держи только.
Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
– Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю – рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся, как у большого.
Марья Петровна кричит в двери – из дверей пар, и она – как в облаке.
– Иди погрейся, – кричит, – пока мы оденемся!
– Ничего, – говорю, – мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала – глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком:
– Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в стороны, обернулся:
– Трогать прикажете? – И зазвенел по дороге.
Скрипят полозья – тугой снег, морозный.
Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали.
Марья Петровна Митьке все говорила:
– Да не болтай ты – надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили, а я к дядьке пошел.
Еще солнце не зашло, присылает за мной – едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
– Вон, гляди, вороньё под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось – гляди, кабы в степи-то не задуло! Уж ехать – так валяй вовсю, авось проскочишь.
– Ладно, – говорю, – пять верст. Счастливо! – И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю – сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку.
– Не ехать бы, – говорит, – на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
– Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: «Ай вернуться?» И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить – завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
– А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, – не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди ёкнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
– Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри!
– Чего, – говорю, – там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. – И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу – поздно. Ворочать буду – дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед.