Что бывало (сборник) - Страница 33


К оглавлению

33

Я оделся, побежал домой, к жене, как сумасшедший. Уж в прихожей слышал, как эта машинка стукает, прямо гвозди это в мое сердце вбивает. А Наташка хриплым голосом надрывается, диктует.

Час, час всего назад разве таким бы псом побитым я к вам пришел? И не знали, бедные…

Я вошел в столовую. Жена даже не оглянулась, только крикнула на Наташку, чтоб дальше, дальше!

Сережка, дурак, через стол из пушки в солдат деревянных целит горохом. А я вошел в своей шубе, как был, и говорю – голос срывается, хриплый.

– Надя, – говорю жене, – Надя! Я знаю, не говори! Умоляю – я в отчаянии. Спаси!

Она сразу бросила печатать, глядит на меня раскрыв глаза, дети уставились, ждут.

– Надя, – говорю, – я знаю, денег нет, дай брошку бабушкину. В залог, в залог, выкупим. Я в отчаянии…

Она вдруг вскочила, все лицо пошло красными пятнами.

– А я, а я! А мы все! – И бьет, бьет, руки не жалея, кулачком об стул. – Мы не в отчаянии? Мы всё должны сносить?

У самой слезы на глазах.

Я шапку прижал к груди, все у меня внутри рвется.

– Надя, – говорю, – милая…

А она вдруг как закричит:

– Вон! Вон! – и показывает на дверь, отмахнула рукой во всю ширь.

Дети вздрогнули. Я смотрю, у Сережки губы кривятся. А жена кричит:

– Что вы на детей смотрите? Вы их губите. Вы им не нужны. – Наклонилась к Наташке и кричит: – Говори, говори, нужен он вам? – И глядит на нее, жмет глазами.

Я шагнул к дочке, к Наташеньке. А она опустила голову, не глядит, и дрожит у ней бумага в руке.

– Говори сейчас же! – кричит жена. – Да или нет? Говори!

Наташа чуть глаза на нее подняла и вдруг, смотрю, чуть-чуть головкой покачала, едва заметно: нет!

– Наташа, – говорю я, – ты что же?

А жена:

– Вон! Вон! Довольно! И дети вас гонят! Вон!

Я вышел, и щелкнул за мной французский замок. Запер он от меня семью мою, детей моих.

Было еще совсем рано, часов десять вечера. И вот я остался на улице, мне некуда идти. И я растратил пятьсот казенных рублей. И куда я пойду, кому скажу, кто такого пожалеет?

Хотел бежать к товарищу моему, может быть, он как-нибудь… Вместе учились ведь. Да вспомнил: взял у него пятьдесят рублей, он из жалованья, из последних мне дал. Обещал я через неделю принести – три месяца уж тому. Как на глаза показаться!

Я все шел скорей и скорей, прямо бежал почти, и толкал прохожих. Стало рукам холодно. Я запустил руки в карманы и вдруг в правом кармане нащупал мерзлыми пальцами – деньги! Мелочь какая-то. Я сразу стал, подбежал к фонарю и давай считать. Все карманы в шубе обшарил – набралось семьдесят восемь копеек. В клубе меньше рубля ставить нельзя. Я все шарил, еще бы найти двадцать две всего копейки. Зашел в подворотню и все карманы вытряс – нет больше ни копейки. И я поплелся по улице. Шарил глазами – вдруг знакомый встретится: выпрошу двадцать две копейки. И вдруг вижу здание: все освещено, у подъезда извозчики черной кучей стоят, афиши саженные. Стоп! Да это цирк! Пойду в цирк, может, встречу кого, займу. Рубль даже можно занять.

Я купил на галерку билет за сорок копеек. Я уж не смотрел на представление, а шарил глазами по рядам, по лицам, искал знакомого. Сейчас я еще человек, а завтра – завтра я растратчик, и меня будут искать. Еще ночь впереди – ведь можно отыграться. Только б рубль, рубль!



И хоть бы один знакомый! Я бегаю глазами по людям, у меня все бьется внутри, а люди смеются – вот-то смешное клоун делает на арене.

Я тоже стал смотреть на арену. Дрессировщик показывал маленькую беленькую лошадку. Он говорил по-французски и очень забавно, но никто не понимал и не смеялся.

Я хорошо знаю по-французски. И вдруг я подумал: наймусь в цирк, буду переводить, что говорит француз, буду эту лошадку чистить – миленькая такая лошадка, кругленькая. Назовусь не своим именем и забьюсь, как таракан в щелку. Смотрю, француз вывел пятерых собак, и тут я только услыхал, что музыка играет, а то так от тоски сердце колотилось, что я и музыки не слыхал.

Объявили антракт, вся публика поднялась с мест. Я побежал в конюшню. Веселая публика смотрит лошадей, лошади блестят, как лакированные. Тут же стоят конюхи. На пробор причесанные, в синих куртках, в блестящих ботфортах. Спрошу, нельзя ли конюхом поступить. Я подошел к одному.

– Скажите, – говорю, – как у вас работы, много?

Он смотрит на мою шубу, почтительно говорит:

– Хватает, гражданин, но мы не обижаемся.

И не могу никак спросить – можно ли мне поступить. Засмеется только. Однако я сказал:

– А вам тут человека еще не требуется?

– Это вы в контору, пожалуйста. – И отвернулся к лошади, стал что-то поправлять.

В контору пойти? Совсем пропасть. Вид у меня – настоящий бухгалтер, и вдруг – в конюхи! Что такое? Засмеют, а то прямо в район позвонят по телефону. Что же мне делать? Но тут народ повалил на места, и я снова залез на галерку.

Когда кончилось представление, я вырвал из записной книжки листок, написал по-французски: «Господин Голуа (этого француза звали Голуа), очень прошу вас прийти в буфет, мне нужно передать вам несколько слов».

И подписался Петров. А фамилия моя Никонов. Дал я эту бумажку служителю, чтобы сейчас же передал, и жду в буфете.

Француз пришел, как был на арене: в желтых ботфортах с белыми отворотами, в зеленой венгерке, подмазан, усики подкручены и реденький проборчик, как селедочка с луком.

Француз шаркнул:

– Честь имею…

И я начал говорить, что я восхищен его искусством. Француз вежливо улыбается, а глаза насторожились.

Я ляпнул:

33