– Можно идти? – спросил я.
– Губернии, значит, тоже Тверской? – спросил помощник. – Что это всё тверские да скопские.
Я двинулся. Француз пошел за мной. Он схватил меня под руку.
– Мой друг Мирон! – кричал француз. – Я сейчас покажу вам собак, моих друзей. Идем, идем!
Но я не спешил, как велел мне Осип, я шел не торопясь, упираясь. И тут спросил француза:
– Однако, месье Голуа, сколько же вы мне жалованья положите?
– Ах, скажите мне, мой друг, сколько вам надо! Вы будете чистить лошадь, вы будете водить собак на прогулку, чистить их щеткой. Вот так, вот так. – И француз водил рукой в воздухе. – Два раза в день кормить, это надо варить. Но это очень интересно.
Я совершенно не знал, сколько спросить, я не знал, сколько получают конюхи, и решил, что спрошу Осипа.
Собаки сидели в клетке, и все пятеро залаяли навстречу Голуа: четыре сеттера и черный пудель. Они блестели, как намазанные маслом, – до того лоснилась шерсть. Я потом узнал, что француз помадил их особой помадой и подкрашивал красной краской сеттеров.
Голуа открыл клетку. Собаки бросились к нему, подскакивали, старались лизнуть в лицо.
– Гардэ ву! Смирно! – крикнул француз.
Собаки замолчали и моментально уселись в ряд на землю и замерли, как деревянные.
– Вот, – сказал Голуа, – это Гамэн. – Пудель обернулся. – Это Гризетт… – Француз назвал всех собак по имени. – Повторите.
Я повторил.
– О! Да вы гений, мой друг! Браво для первого раза… На место! – крикнул он на собак и поволок меня к лошадке.
Конюшню уже прибрали, и Осип склеивал цигарку из махорки.
– Что, навяливается, чтоб с ним работать?
– Сколько просить? – крикнул я Осипу.
– Не торопись. Спроси: на манеж тоже с ним выходить или как?
– Как это на манеж?
– А вот как представленье, то с ним вместе работать или только около собак ходить?
Француз хмурился и глядел то на меня, то на Осипа.
Я спросил француза, должен ли я буду помогать ему на арене.
– Боже мой! Неужели это вам не интересно? Я вам разрешаю.
– Ну, а я благодарю вас. Я не люблю на публике.
– Вы привыкнете, это ничего, мой друг. Только первый раз, а потом…
Я глянул в глаза Голуа и спросил серьезно:
– Вы нанимаете меня с выходом или без?
– Это мы увидим, – надулся француз, – годитесь ли вы еще… – И отвернулся.
– Как вам угодно, – сказал я.
Осип как будто понял, что́ мы говорим, и сказал, сплевывая махорку:
– Без выхода проси с него семьдесят пять рублей, а с выходом сотню. Главней всего – не торопись. Одумается француз. Он крутит, а ты валиком, валиком… Пошли-ка обедать.
Голуа заплетал в косы гриву своей лошадке и не обернулся, когда мы с Осипом пошли к двери.
– Не сдавайся ни в коем разе, – сказал Осип, когда мы в трактире сели за чай.
Я только что раскрыл двери, около которых я тогда метался и ждал девятого человека, – и сразу услыхал этот резкий крик, цирковое гиканье «гоп! Гоп!» и щелканье бича.
– Самарио, итальянец, работает, – сказал Осип.
На арене металась лошадь – человек пять конюхов стояли на барьере, растопырив руки. А вокруг пустые места смотрели сверху деревянными спинками. Смуглый брюнет в зеленой тужурке, нахмуренный, злой, кричал резко, как будто бил голосом: «Гоп! Гоп!» – щелкая длинным бичом по ногам лошади. Лошадь вертелась, вскидывала ногами, дышала паром на холодном воздухе, косила испуганным глазом на хозяина. Вдруг лошадь прижала уши и бросилась в проход, на меня.
– Держи! – крикнули конюхи.
Я ухватился за тонкий ремешок, лошадь завернула, встала на дыбы, но я не пустил и повис у ней на шее. Тут подбежали конюхи.
Я бы никогда раньше не сделал этого, я бы отскочил в сторону, но если я конюх Мирон…
– Алле, алле! – кричал Самарио.
В это время кто-то сзади схватил меня под руку.
– Мой дорогой друг, месье Мирон! – И Голуа потащил меня вглубь, в коридор, что темным туннелем идет под местами. – Между друзьями не может быть спора, – говорил француз. – Деньги – вздор, искусство – впереди всего.
Я глянул на него, француз закивал головой:
– Сто рублей и работа на манеже.
И тут я заметил его глазки: совершенно черные, как две блестящие пуговки. Он на минуту остановил их на мне, и в полутьме стало чуть страшно.
– Сегодня пятнадцатое! Начинаем! Вашу руку! Идем.
Все катилось как во сне, быстро и бесспорно. Ведь дня не прошло, а как будто прожил полжизни Мироном Корольковым. И Мирон выходил мужичком крепким, старательным и себе на уме.
Все конюхи высыпали смотреть, как мы будем репетировать с французом. Он опять повторил свои шутки.
Я перевел одну и крикнул конюхам.
Все захохотали.
– Что вы сказали? – бросился ко мне Голуа. – Ах, мой друг, научите меня, чтоб я сам это сказал!
Я ходил с Голуа и долбил ему русские слова.
– Корошенька мальшик прицупалься на трамвэ́! – Это когда пудель висел, уцепившись за хвост белой лошадки.
Потом пудель пускал хвост и катился по арене кубарем. Вставал совершенно чертом: мы его намазывали салом, и он весь вываливался в песке.
– Корошенька приекала домой, – говорит Голуа.
Я сам выдумывал всякую ерунду, и мне было весело.
– Надо еще для детей, – сказал француз. – В воскресенье детский утренник, все школы, мальчики, девочки, надо смешно и немного глупо.
И тут я подумал: ведь, может, и Наташа придет. Поведут со школой.
На арене уже играл оркестр, и я в проходе увидал, что лошадь Самарио на задних ногах топчется под музыку, а Самарио стоит под самыми ее передними ногами и грозит ей хлыстиком перед носом.