Он провел моей рукой по безрукавке вниз.
– Немного – двадцать сантиметров. Второе кольцо вы так же передвигаете вверх. Вот так. Третье опять вниз. Оно придется здесь, на плечах. Идемте. Дю кураж! Не трусить! Это ваша карьера. Идем!
Все служащие, все конюхи были на арене. Все глядели на меня серьезными, строгими глазами.
– Станьте здесь, посредине! Так! – командовал Голуа. – Ноги расставьте шире! Больше упору, ваш партнер не из легких.
Я чувствовал, что у меня чуть подрагивали колени.
– Внесите! – скомандовал Голуа.
Директор дал знак, и шестеро конюхов пошли – я знал, за клеткой. У меня колотилось сердце, и я нервно дышал. Я бы убежал с арены, если б на меня не глядели кругом люди. Бежать мне было стыдно, и я стоял, стараясь покрепче упереться в песок арены.
– Дю кураж, дю кураж, – вполголоса подговаривал Голуа.
Я видел, как шестеро конюхов внесли клетку, но я старался не глядеть. Клетку поставили против прохода.
– Маэстро! – крикнул француз.
Оркестр заиграл марш.
Голуа подошел к клетке, и я услышал, как взвизгнула дверка, когда ее поднял француз… Вся кровь у меня прилила к сердцу, и я боком глаза увидал, как удав двинулся из клетки на арену. Я боялся глядеть, я закрыл глаза, чтобы не побежать. Я слышал, как шуршит под ним песок, ближе и ближе. И вот сейчас около меня. Здесь! Я слышал шорох каждой песчинки у самых моих ног. И тут я почувствовал, как тяжело налегла змея на мою ногу. Нога дрожала. Я почувствовал, что сейчас упаду.
– Дю кураж! – крикнул Голуа, как ударил хлыстом.
Я чувствовал змею уже вокруг пояса, тяжесть тянула вниз, – я решил, что пусть конец, пусть скорей давит. Я крепче зажал глаза, стиснул зубы.
– Манипюле́! Манипюле́! – заорал француз. Он схватил мои руки – они были как плети, – зажал их в свои и стал хватать ими холодное и грузное тело.
Мне хотелось вырвать мои руки – ничего не надо, пусть давит, только скорей, скорей…
– Манипюле! Манипюле донк! – слышал я, как сквозь сон, окрики Голуа. – Третье кольцо – вниз! – Он тянул моими безжизненными руками вниз эту упругую, тяжелую трубу.
В это время забренчала клетка, и я почувствовал, что удав сильными, упругими толчками сходит.
Я открыл глаза. Первое, что я увидел, – бледное лицо Осипа там, далеко, в проходе. Голуа поддерживал меня под руку. Ноги мои подгибались, и я боялся, что если шагну, то упаду. Осип бежал ко мне по манежу. Я слышал, как хлопнула дверца клетки. Голуа улыбался.
– Браво, браво! – говорил он и поддерживал меня под мышку.
Я был весь в поту.
– Вам дурно? – спросил меня директор по-французски.
– О! Это храбрец, – говорил Голуа, – настоящий француз – бравый мужчина. Не беспокойтесь, месье, немножко коньяку – и всё!
Я неверными шагами шел рядом с Голуа. Мы остановились, чтобы пропустить клетку с удавом. Я сидел в уборной, разбросав ноги, а француз болтал и подносил мне коньяку рюмку за рюмкой. Я едва попадал в рот – до того тряслись руки. Я хотел пойти к Осипу, я хотел лечь в конюшне, но я знал, что я сейчас не дойду.
Перед представлением я пошел пройтись по морозу. Осип был занят, я пошел один. В дверях меня нагнал Савелий.
– Ах, как это вы! Я думал – вот-вот с ног падете. Этот номер у вас пойдет. – Он увязался со мной на улицу. – Надо бы спрыснуть, уж как полагается.
Я не говорил, а только кивал головой.
– Ну ладно, вечерком, значит. Все же наш советский артист.
Он снял фуражку, поклонился и побежал обратно в цирк.
Я вернулся за час до начала. В полутемном коридоре под местами я услышал иностранный разговор. Я заглянул и сразу на фоне тусклой лампочки увидал длинный силуэт Голуа. Самарио, приземистый и сбитый, как кулак, стоял против него и сквозь зубы говорил с итальянским раскатом:
– Вы, вы это сделали. Никто, ни Мирон, ни один человек. Здесь только один мерзавец.
– Что? Как! Что вы сказали?
Голуа шипел и, видно, боялся кричать. Я видел, что он слегка приподнял хлыст, тоже как бы шепотом.
Я мигнуть не успел, как Самарио залепил оплеуху французу. Он стукнулся об стену и сейчас же оглянулся. Итальянец рванул у него из руки хлыст и резнул два раза по обеим щекам, так что больно было слышать, и хлыст полетел и шлепнулся около меня.
– Мерзавец! Бродяга! – крикнул Самарио и запустил руки в карманы своей венгерки.
Я ушел в конюшню.
Вечером на работу Голуа вышел с наклеенными бакенбардами. Я очень рассеянно работал. Прямо черт знает что получалось у нас в этот вечер. Собаки всё путали, а Гризетт вдруг поджала хвост и побежала в проход, вон с арены. Голуа погнался. Он поймал ее за ухо в конюшне. Мне видно было, как лицо у него скривило судорогой от злости и он хлыстом бил и резал Гризетт по чем попало. Собака так орала, что публика начала гудеть. Я хотел бежать за кулисы, но в это время выбежала Гризетт, а за ней весело выскочил вприпрыжку Голуа. Он улыбался публике сияющей улыбкой. Мы кое-как кончили номер. Голуа сделал свой знаменитый жест. Публика на этот раз меньше хохотала.
Я стоял в проходе и смотрел, как пыхтели на ковре среди арены два потных борца. Ко мне вплотную подошел Самарио.
Он потянул мою руку вниз и кивнул головой: «Пойдем». Мы вышли в коридор. Самарио глядел мне в глаза, шевелил густыми бровями и говорил на плохом французском языке.
– Ваш хозяин – мовэ́-сюзэ́! Негодяй! Вы это знаете? Нет? Вы делаете номер с боа, с удавом. Я должен вам сказать, что в прошлом году я читал в заграничном журнале «Артист» про один случай. Катастрофу. Тоже боа, и тоже обвивал человека, и этот номер показывал тоже один француз. И в Берлине этот удав задавил человека насмерть! При всей публике. Поняли? Я не запомнил фамилию француза. Это все равно. Фамилию делает вам афиша. Но я думаю, что на вас платье с этого удавленного человека. И змея та же самая. Вероятно. Но что уж наверно – так это то, что вы работаете у подлеца. Вы сами не француз? Нисколько? Вашу руку.