В воскресенье вечером должен был идти первый раз при публике наш номер с удавом. Оставалось еще четыре дня.
– Вы видите, мой друг, – сказал мне Голуа, – это же просто, как рюмка абсенту. Этот фальшивый риск только опьяняет, правда ведь? Бодрит! И вы на верном пути. Три минуты – и двадцать пять рублей. И вы уже, я заметил, обходитесь без коньяку, плут этакий! – И француз обнял мою талию и защекотал мне бок, лукаво подмигнув.
Я оделся и вышел пройтись. Я шел, совершенно не думая о дороге. Я сам не заметил, как очутился у своего дома. Схватился только тогда, когда уже повернул в ворота. Наш дворник с подручным скребли снег на панели. Я на минуту задержался.
– А кого надо, гражданин? – окликнул меня дворник.
Я бухнул сразу:
– Корольковы тут?
– Таких не проживают, – отрезал дворник.
– Нет у нас такого товару, – сказал подручный, оперся на скрябку и подозрительно уставился на меня.
Я повернул и быстро пошел прочь. Я завернул за угол и ускорил шаги. Улица была почти пуста, и я уже хотел завернуть еще за угол, как вдруг увидал двух девочек. Девочки шли и размахивали школьными сумками. Они так болтали, что не видели ничего. Я узнал – справа моя Наташка. Сердце мое притаилось: окликнуть? Если б одна была она… Я прошел мимо, дошел до угла, обернулся и крикнул громко:
– Наташа! Наташа!
Наташа сразу волчком повернулась. Она смотрела секунду, выпучив глаза на незнакомого человека, красная вся от мороза и волнения, и стояла как вкопанная.
– Наташа! – крикнул я еще раз, махнул ей рукой и бегом завернул за угол.
Тут было больше народу, и я сейчас же замешался в толпе. До цирка я шел не оглядываясь, скорым шагом и запыхался, когда пришел.
На дверях цирка мне бросилась в глаза новая афиша. Огромными красными буквами стояло:
...МИРОНЬЕ
Я подошел и стал читать:
И тут же в красках был нарисован мужчина в такой же безрукавке и желтых брюках, в каких я работал, и этого человека обвил удав. Удав сверху разинул пасть и высунул длиннейшее жало, а Миронье правой рукой сжимает ему горло.
Вот какую афишу загнул француз. Мне было противно: мне так нравилось, что в наших цирковых афишах правдиво и точно рисовали, в чем состоят номера, и даже артисты бывали похожи. И чего он, не спросясь меня, окрестил меня Миронье? Рожа у меня была на афише, как будто я гордо погибаю за правду.
В конюшне все были в сборе, и, пока еще не начали готовиться к вечеру, все болтали. Я вошел. Осип засмеялся ласково мне навстречу:
– Видал? – И Осип стал в позу, как стоял Миронье на афише, поднял руки вверх. – Иро́й!
Все засмеялись.
– Миронье! Миронье!
Савелий стоял в хлесткой позе, опершись локтем о стойло и ноги ножницами. Держал папиросу, оттопырив мизинец.
– Миронье, скажите! Много Миронья развелося.
Все на него глядели.
– Солист его величества! – фыркнул Савелий. – Удавист. Усики наклеивает. Вы бы, барин, свою бородку буланжой обратно наклеили. Звончей было бы.
Савелий говорил во всю глотку, туда – в двери. Все оглянулись. В дверях наша делегатка-билетерша кнопками насаживала объявление от месткома.
– Своячки́! За шубу посвоячились. В советское время, можно сказать, такие дела в государственном цирке оборудовать…
Билетерша уже повернула к нам голову. Я шагнул к ней.
– А, товарищ Корольков! – И билетерша закивала.
– Какой он, к черту, Корольков! – закричал Савелий.
– Знаю, знаю, – засмеялась билетерша, – он теперь Миронье. Идем, Миронье, – дело. – Она схватила меня за руку и дернула с собой.
Я слышал, как Савелий кричал что-то, но все конюхи так гудели, что его нельзя было разобрать. А билетерша говорила:
– Как орут! Идем дальше.
И мы пошли в буфет. Билетерша мне сказала, чтоб я подал заявление в союз, что Голуа не страхует меня и заставляет делать опасный для жизни номер.
– Ты же не в компании, ты нанятой дурак, понимаешь ты, Мирон! Это же безобразие.
Я обещал что-то, не помню, что говорил; я прислушивался, не слыхать ли голосов снизу, из конюшни. Я говорил невпопад.
– Совсем ты обалдел с этим удавом! – рассердилась билетерша. – Завтра с утра приходи в местком.
Мне надо было готовить Буль-де-Нэжа, и я пошел в конюшню.
Там все молчали и все были хмурые. Савелий что-то зло ворчал и выводил толстую лошадь для голубой наездницы. Я принялся расплетать гриву Буль-де-Нэжа.
Самарио вывел Эсмеральду – она уже не хромала. Он пошел на манеж, а лошадь шла за ним, как собака. Она вытягивала шею и тянула носом у самого затылка итальянца.
– Алле! – крикнул Самарио.
Эсмеральда круто подобрала голову и затопала вперед. Самарио топнул в землю, подскочил и как приклеился к крупу лошади. Я вывел Буль-де-Нэжа промяться на манеж. Голуа меня ждал. Самарио остановил свою лошадь около нас.
– Я даю вам неделю, – сказал он, хмурясь на Голуа. – Кончайте здесь, и чтоб вас тут не было. А то не баки, а всю голову новую вам придется приклеить. Поняли?.. Алле! – И он проехал дальше.
– Слыхали? Слыхали, что сказал этот бандит? – И Голуа кивнул головой вслед итальянцу. – Вы свидетель! Я прямо скажу губернатору… нет, у вас теперь совет! Прямо в совет. У меня пять тысяч франков неустойки. Вы свидетель, месье Мирон. Я б его вызвал на дуэль и отстрелил бы ему язык, если бы захотел, но с бандитами разговор может быть только в полицейском участке.
После нашего номера я спросил Осипа:
– Как дело, а?
– Как приберемся, гони прямо в пивнуху, а я приведу Савёла, сделаем разговор. – И Осип прищурил глаз. – Понял? Это надо…