– Бросайте! – сунул мне Голуа карточку. Я взглянул. На карточке была довольно похоже нарисована голова Самарио в жокейской кепке. – Бросайте! Еще! еще! Мы его помучим сначала.
Француз без промаха садил из маузера и подбивал карточку.
– Клейте теперь!
Я налепил карточку на стену.
Бах! Бах! – и Голуа всадил две пули рядом на месте глаз картонного Самарио.
Я вышел на манеж в своей безрукавке. Желтые панталоны с раструбами болтались на ногах, как паруса… Я сделал рукой публике и поклонился. Весь цирк захлопал.
– Вот что значит афиша! Какой кредит! – сказал мне француз.
Когда внесли клетку, вся публика взволнованно загудела. Это волнение вошло и в меня. Сердце мое часто билось. Но вот грянул мой марш, визгнула дверка. Удав пошел на меня. Я манипулировал кольцами под барабанную дробь. Барабан бил все громче, все быстрей. Перед третьим разом публика заорала:
– Довольно! Довольно!
Удав полз по мне третий раз. Вой и крики заглушали барабан. Удав уже полз к своей клетке. Музыка снова ударила мой марш. Я осмотрелся кругом: весь цирк стоял на ногах. Хлопали, кричали, топали. Я раскланивался. Публика не унималась. Бросилась с мест.
– Долой с манежа! – резко крикнул мне Голуа. – Они будут вас бросать в воздух!
Я проскочил впереди клетки, которую уже несли служители за кулисы.
Клетку поставили в коридоре, и публика тискалась и толкалась – всем хотелось взглянуть на Короля. Голуа в уборной обнимал меня.
– Вы должны меня благодарить, мой прекрасный друг, но я рад, я поздравляю, я горжусь вами! – И он тискал меня со всех сил.
Я вспомнил про пятьдесят долларов в американской валюте. Я спросил деньги.
– Ах, мой друг, ведь вы уже получили за четыре вечера вперед!
Да, действительно, я взял у Голуа сто рублей еще перед первой пробой.
– Но если вам нужны деньги, то я готов. Вот вам двадцать пять, – и он масляно глядел мне в глаза, передавая червонцы, – и даже… тридцать. Я не копеечник, – и он с шиком хлопнул мне в руку дрянную пятерку. – Вы счастливы? Поцелуйте меня!
И мне прошлось с ним поцеловаться.
– Слушайте, мой друг, – сказал Голуа, обняв меня за плечо, – ведь вы француз в душе, в вас есть мужество галла, изысканность римлян и мудрость франков. Вы мне сочувствуете, не правда ли? Скажите, что́ лучше всего предпринять против этого корсиканского бандита? Вы ведь не откажетесь быть свидетелем?
Я знал лишь одно: что надо скорей, скорей уезжать отсюда. И я сказал Голуа:
– Ведь Самарио тоже может найти свидетелей… Заноза, железная заноза… Вы понимаете?
– Это подлый вздор! – закричал Голуа, и глаза его сжались, кольнули меня.
– Да, но об этом говорят, все говорят.
Француз вернулся и хлопнул себя зло по ляжке. Но вдруг он присмирел и таинственным голосом спросил:
– Вы знаете этого конюха? – И он показал рукой маленький рост и большие усы.
Я узнал Савелия и кивнул головой.
– Вот он, – продолжал шепотом француз, – он мне сказал, будто он видел, и чтоб я ему дал десять рублей. Это вздор, он мог видеть это во сне. Но он бедный человек. Здесь такие маленькие жалованья. Я пожалел его… я дал десять рублей. Как вы думаете?
– Я думаю, что надо ехать, и больше ничего.
– Вы думаете?
– Да, – сказал я твердо.
– Вашу руку, мой друг, я вам верю. – И Голуа посмотрел мне в глаза нежным взором.
Через неделю Голуа назначил отъезд. Приглашений было масса. Даже предлагали уплатить все неустойки.
За эту неделю я успел послать пятьдесят рублей в банк и двадцать пять домой. Долгу за мной теперь оставалось четыреста рублей.
После прощального спектакля Самарио снова подошел ко мне и сказал:
– Еще раз говорю вам – ваш хозяин мерзавец!
– Я знаю, – сказал я.
Самарио вздернул плечи.
– Ну… вы не дурак и не трус. Адди́о, адди́о, сеньор Миронье! – И он крепко пожал мне руку.
В день отъезда я бегал к школе – я стоял напротив, у остановки трамвая, и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я ее пропустил… Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след раньше, чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
– Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
А я все говорил: «Спасибо, спасибо», – и никаких слов не мог найти больше.
Теперь я уже жил в гостинице, меня прописали по моей союзной книжке. В чужом городе меня никто не знал.
В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером – борьба человека с удавом.
Голуа все торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счет цирка.
Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять музыку. Король уже привык работать под этот марш. Я узнал, что Голуа прибавили до семидесяти долларов за выход, и я потребовал, чтоб за это он взял мое содержание на свой счет. Голуа возмутился.
– Это вероломство! – кричал он на всю гостиницу. – Честь – это есть честь!
Но я намекнул, что могу заболеть, и даже сделал кислое лицо.
Француз ушел, хлопнув дверью. Но ночью, после представления, он ворчливо сказал в коридоре:
– Больше семи рублей в сутки я не в состоянии платить за вас, – и нырнул за дверь.