– Садись, – кричит, – на весло!
– Чтоб нас к черту не снесло! – Это я для храбрости сказал.
Косой заругался.
– Греби, холера! – орет на меня.
Я тянусь, аж душа вон.
На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут.
Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит.
Как живая, смотрит, замахивается. Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет!
А Косой ругается, что рыба мелкая пошла.
Я ему ласково говорю:
– Бросьте, Василий Семеныч, не стоит… Если, говорите, мелочь пошла, так Господь с ней.
А он мне и брякнул:
– И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь!
Бросил сетки – и за весла.
У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. «Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!» Гребу и скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей, – только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям перемёты живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы все это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться.
Косой вдруг говорит:
– Ты что? Богу молишься?
Я и не знал, что это я громко… Думал, про себя зарекаюсь.
– Не будешь? А не навязывайся!
А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: «Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так, – говорит, – пролетарий и пролетает. В трубу, значит… Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы».
А теперь – «не навязывайся»! И так обидно мне стало! «Скорей бы только, – думаю, – на берег, и я – ходу, и чтоб не видеть никогда его».
А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская.
– Ты, – говорит, – только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?!
Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой.
– Да ты знаешь… Я ведь не я, а я вот кто!
Такой он мне сразу страшный показался.
И вправду не он, а другой. «Вот он, – думаю, – какой он, настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!..»
Я и весла бросил. Он как гаркнет:
– Греби!
Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло.
Вдруг он стал легче гресть, я тоже. Разворачивает шаланду.
Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый. Пудов на девять рыбы. Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю. Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу – и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой.
Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки – шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников…
Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал – все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт – ноги не держат.
Они стоят, и мы не шевелимся.
Косой вдруг говорит так это ласково:
– Закурить у вас, землячки, нельзя?
Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет?
Потом Косой говорит мне громко, чтобы слышали:
– Ну, отдохни трошки, хлопчик! Сморился, бедный? А ну, дернем еще!
Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю, а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда – ни с места.
– Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать, – говорит Косой.
Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули.
– А вот спасибочки вам, – говорит Косой да и хотел повернуть.
А те ему:
– Стой!
И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючьев, ничего как есть.
Один, что повыше, говорит:
– Откуда?
Косой запел:
– С моря. С вечера перемет поставили, вот пошла погода – так мы проверить…
– Кто ж это в летнее время перемет с ночи ставит?
– Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете?
– Да что же приказ, приказ? – кричит Косой. – Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями…
– А у садка чего вы ковырялись?
– Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же… – гудит Косой.
А те говорят:
– Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда!
Пошли.
Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту черную вспоминаю, как она кивала на нас.
Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало.
Ничего я уж не понимал, что́ Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: «Айда! Айдате!»
Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу.
Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва.
А другой схватил за ворот меня. А я – не то бежать, а идти не знал чем. И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма и всё.
Живо по коридору протолкали к начальнику.
Сидит за столом важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня – глаза как гвоздики – и спрашивает:
– Это вот что с ним был?
И прямо уперся в меня:
– Как звать?
Я думаю: «Врать или нет? Сейчас, – думаю, – узнают – и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что – сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть, – думаю, – сгноят меня, а не скажу правду!»